
Лето сорок первого в деревне Липовка стояло густое, медовое. Рожь шла стеной, трава пахла так, что кружилась голова, а над речкой Лынью по утрам висел туман — плотный, как молоко. Старики говорили: в такой туман человек может шагнуть… и не вернуться.
Семён Ильич вышел во двор ещё затемно. Доски у сарая лежали ровным штабелем — лиственница, крепкая, смолистая. Он сам выбирал деревья, сам валил, сам пилил, будто спорил с возрастом. Думал: на сени, на хлев. А теперь смотрел на доски и понимал — на другое они приготовлены.
— Ну что, старый… пора? — прошептал он в усы, и голос прозвучал сухо, как сорванная кора.
Ответа не было. Только где-то в овраге коротко свистнул соловей — будто засмеялся.
Не себя Семён жалел — восемь десятков за плечами, какое там. Внучку жалел, Лиду. Девятнадцать ей. С виду — девчонка светлая, а внутри будто камень поселился. Судьба ещё не успела расправить крылья, а уже накинула петлю.
Два года назад, в сенокос, Лида полюбила Артёма — кузнецова сына. Парень был работящий, не гулящий. У них всё могло сложиться, по-людски. Но 22 июня гром ударил не с неба — из репродуктора у правления. Артём убежал в военкомат добровольцем через три дня.
Он провожал Лиду у калитки, гладил по волосам и шептал:
— Вернусь. К Покрову, слышишь? Разобьём гада — и свадьбу сыграем. Я тебе колечко из гильзы выточу. Жди.
А через месяц пришла похоронка.
Лида стояла посреди огорода, держалась за ещё зелёный подсолнух и не чувствовала ног. Ладонь легла на живот — там уже жила крошечная жизнь.
— Сиротинушка… — выдохнула она в пустоту.
Отец Лиды, Фёдор, мужик суровый, молчаливый, потемнел лицом. Рука потянулась к вожжам на гвозде, и Семён Ильич будто окаменел на завалинке — а потом поднялся и встал между зятем и дверью:
— Не смей. Руку поднимешь — себя проклянёшь. Тут жизнь. Наша кровь. Артёма нет, а веточка осталась. Не губи.
Фёдор простоял, сжимая кулаки, швырнул вожжи в пыль и ушёл в кузницу. До ночи оттуда слышался лязг — будто он бил по железу, чтобы не бить по своей боли.
Глава 1. Ветер, который режет щёки
Зима сорок второго была злой. Метель мела по трое суток, снег подползал к окнам, а мороз трещал так, будто земля ломалась пополам. В январе Фёдор сел во главе стола и сказал глухо:
— Завтра ухожу.
Лида, огромная, тяжёлая, беременная, вздрогнула:
— Куда, тятя?
— Туда, — он кивнул в сторону далёкой канонады. — Где мужики кровь проливают. Где Артём ваш… полёг.
Семён Ильич прищурился:
— А внучонок? Али не родня?
Фёдор поднял взгляд на круглый живот дочери, и что-то дрогнуло в лице.
— Ради него и иду. Чтоб не пришлось ему под врагом ходить.
Ушёл утром в белый туман. Семён Ильич проводил до околицы, они молча покурили.
— Ты только… не дай им пропасть, — сказал Фёдор.
— Не дам, — ответил Семён. — Бог в помощь.
В феврале, в ночь, когда метель будто взбесилась, у Лиды начались схватки. Семён Ильич выскочил в белую кипящую мглу за бабкой-повитухой Аксиньей, но дорогу к её избе занесло так, что ноги проваливались по колено, а ветер резал щёки, как ножом.
Он шёл на ощупь — по плетню, по знакомым углам, по памяти. Дважды падал, один раз даже подумал: «Лягу — и всё…» Но тут вспомнил Лиду и её тихий голос: «Дедушка, мне страшно…» — и поднялся.
Аксинья пришла под утро, запыхавшаяся, с узелком трав и чистой тряпицей.
— Живём, — буркнула она, перекрестила Лиду и велела Семёну топить воду.
Ребёнок появился на свет быстро, будто торопился в этот мир — мальчик. Кричал хрипло, упрямо, как маленький солдат. Лида плакала, но не от боли — от облегчения.
— Артёмка… — шепнула она. — Назову Артёмкой.
Семён Ильич стоял у порога, слушал этот крик, и сердце у него то сжималось, то расправлялось, будто в груди тоже кто-то родился.
Но радость продлилась недолго.
Через три дня в деревню пришёл уполномоченный из района — в сером пальто, с красной повязкой и бумагами. За ним — двое из сельсовета.
— Гражданка Фёдорова? — спросил он, глядя не на Лиду, а на лист.
Лида прижала ребёнка к груди.
— Я.
— Примите к сведению: ваш дом подлежит уплотнению. Разместим эвакуированных.
Семён Ильич шагнул вперёд:
— У нас младенец! У нас больная!
Уполномоченный не моргнул:
— Война. Всем тяжело.
И ещё — будто вскользь, будто не про людей:
— Есть сведения… что ребёнок у вас… от неизвестного лица. Похоронка пришла — значит, отца нет. Вопросы могут быть.
Лида побледнела так, что губы стали белыми.
Семён Ильич понял: вот оно. Не метель, не голод страшны. Страшно — людское слово. Оно и в мирное время убивает, а в войну — вдвойне.
Продолжение читайте ниже.
В тот же вечер по деревне поползли шепотки. Кто-то «жалел», кто-то «сочувствовал», а кто-то откровенно плевался:
— Ну и принесла в подоле…
Лида закрылась в комнате и почти перестала выходить. Кормила малыша молча, глядя в стену. Только когда Семён входил, чуть оживала — дед ей был вместо щита.
А потом случилось то, чего никто не ожидал.
В конце марта, когда снег ещё лежал островками, к дому подъехала подвода. С неё сошёл человек в военной шинели. Худой, загорелый, с палкой. Лицо — как из земли вырублено: резкое, исхудавшее. Он поднял глаза — и Семён Ильич почувствовал, как у него ноги отнялись.
Потому что это был Артём.
Живой.
Глава 2. Похоронка, которая соврала
Лида вышла на крыльцо, не веря. В руках у неё был ребёнок, завёрнутый в одеяло. Артём посмотрел на неё — и словно не мог понять, почему она дрожит.
— Я… — начал он, а голос сорвался. — Я думал, вы…
Лида шагнула, будто хотела упасть, но удержалась.
— Артём… Артёмушка…
Он подошёл ближе, увидел младенца — и остановился, как вкопанный. Пальцы сжались на палке.
Семён Ильич быстро сказал, будто боялся, что не успеет:
— Не думай дурного. Он твой. Твой. Ты в июне уходил — помнишь? А похоронка… похоронка ошиблась.
Артём смотрел на ребёнка так, словно перед ним была не жизнь, а доказательство — тяжёлое, неоспоримое. Потом медленно опустился на лавку, закрыл лицо ладонями.
— Мне в госпитале сказали: «Тебя в списках убитых нашли. Погребён». Я смеялся… а тут…
Лида присела рядом, осторожно протянула малыша. Артём взял его на руки, и мальчик вдруг успокоился, будто узнал.
— Артёмка, — шепнула Лида. — Как и обещала.
И в этот момент с улицы раздался голос — неприятный, громкий:
— О! А покойник-то воскрес!
Это был тот самый уполномоченный. Он стоял у калитки и улыбался так, будто поймал добычу.
— Значит, похоронка ложная? А ты кто будешь? Дезертир? Самовольно вернулся?
Артём поднялся, выпрямился, и в нём вдруг стало видно офицерскую выправку — хотя звания на шинели не было.
— Я после ранения. Отпуск по медкомиссии. Документы есть.
— Документы… — протянул уполномоченный. — А разберёмся.
Он уже тянулся к бумагам, но Семён Ильич шагнул к нему вплотную и сказал тихо:
— Ты бы, милок, аккуратнее. Тут люди тебе не цифры в отчёте. Тут война. Тут сердце.
Уполномоченный фыркнул:
— Сердце? Порядок нужен.
И ушёл, но Семён Ильич понял: не просто ушёл. Он ушёл с мыслью «как бы прижать».
Вечером Артём рассказал всё. Их роту накрыло миномётным огнём. Его завалило землёй и досками. Он пролежал сутки, пока не нашли. А документы потерялись, и в списках поставили «убит». Похоронку отправили автоматически.
— Я выжил, — говорил Артём. — А будто умер. Смешно, да?
Лида слушала, прижимая сына, и только повторяла:
— Главное, ты здесь.
Но тут Артём вдруг замолчал, опустил глаза:
— Я не надолго. Меня обратно заберут.
Глава 3. Испытание второе
Уполномоченный не заставил ждать. Через неделю пришла повестка: Артёму явиться в район — «для уточнения обстоятельств». В деревне снова загудели языки:
— Вернулся — значит, виноватый.
— Сейчас его… да и девку его…
Артём молча собрался. Лида проводила его до калитки.
— Я боюсь, — сказала она.
— Не бойся, — ответил он. — Я уже один раз «умер». Второй раз меня не так просто.
В районе их гоняли по кабинетам. Бумаги, подписи, вопросы. Уполномоченный явно хотел «подловить».
И вот когда казалось, что всё плохо, в кабинет вошёл человек в форме — майор, с усталым лицом.
— Это он? — спросил майор.
— Он, — быстро сказал уполномоченный. — Подозрительная история.
Майор посмотрел на Артёма внимательно и вдруг сказал:
— Ты Громов?
Артём кивнул.
Майор выдохнул:
— Так ты же меня в июле из-под огня вытащил… Я думал, тебя нет.
Он повернулся к уполномоченному:
— Закрыть вопрос. Немедленно. У него отпуск законный. И похоронку отменить официально.
Уполномоченный побледнел.
— Конечно… конечно…
Когда они вышли на улицу, Артём впервые за долгое время рассмеялся — коротко, нервно.
— Видишь, — сказал он Лиде. — От судьбы не уйти. Но иногда судьба сама… поворачивается лицом.
Глава 4. Яблоня у крыльца
Весной Артём уехал обратно на фронт. Перед отъездом он вытащил из кармана маленькое кольцо — грубое, но красивое.
— Из гильзы, — сказал он. — Я же обещал.
Лида надела кольцо и заплакала.
— Вернись, — прошептала она.
— Вернусь, — ответил он. — Теперь у меня есть зачем.
Он поцеловал сына в лоб, долго стоял у крыльца, потом ушёл по дороге, где таял снег.
Семён Ильич остался с Лидой и Артёмкой. Старик снова пилил доски — но уже не на гроб. На колыбель. На лавку. На жизнь.
Осенью пришло письмо. Потом второе. Потом третье. В каждом — живой Артём: шутил, спрашивал про сына, просил беречь дедушку.
А однажды, в конце сорок пятого, когда деревня ещё не успела отойти от радости Победы, к Липовке снова подъехала подвода.
С неё сошёл Артём — постаревший, с седой прядью, но живой.
Лида выбежала, Артёмка — уже крепкий мальчишка — держался за её юбку.
— Это я, — сказал Артём, и голос дрогнул.
Артёмка посмотрел, потом вдруг шагнул и протянул руку:
— Папа?
И Артём заплакал — впервые за всю войну.
Семён Ильич стоял у яблони у крыльца. Ветки были тонкие, молодые, но уже с почками.
Он погладил кору и подумал: доски — досками, а самое крепкое на свете строится не ими. Самое крепкое строится тем, что люди выдерживают, когда кажется — не выдержать.